03.03.2008

На дне-2, или Для кого тесен мир


полный адрес статьи - http://www.vovremya.info/?art=1204292503


Андрей Ашкеров, АПН

Бедность как стесненность предполагает особую разновидность символического насилия: не ты выделяешься, а тебя выделяют, не ты отличаешь, но на тебе клеймо предписанных тебе особенностей и отличий.


В повседневном словоупотреблении с бедностью связана стесненность в средствах.

Бедность, однако, означает и более общую форму стесненности, затрагивающую далеко не только средства к существованию, но и сами цели, все, что связано с возможностями человека и его будущим.

Бедный человек не просто пребывает в нищете — он обделен, обездолен. В самом буквальном смысле бедный человек лишен доли. Он не просто обижен судьбой, сама судьба выступает для него родом обделенности — его судьба состоит в том, чтобы не иметь судьбы. Не только с экономической, но и с экзистенциальной точки зрения он оказывается в мире пассажиром без места, существом, которому в этом мире тесно.

Бедность как символическое насилие

Обделенность оказывается особой формой нехватки, которая только при самом поверхностном рассмотрении выглядит как нехватка ресурсов, пресловутых «средств».

Деньги никогда не есть только деньги, средства никогда не являются только лишь средствами. Ошибочно думать, что они предоставляют человеку комфорт, наивно полагать, будто количество денег наполняет жизнь человек особым «качеством».

Деньги в первую очередь – наглядный символ того, что любые ценности включают в себя еще и материальное измерение. Символическая роль денег заключается еще и в том, чтобы посредством каждой меновой операции, каждого акта купли-продажи, превращать отношения между людьми в отношения между вещами. Перефразируя знаменитое высказывание Маркса про стоимость, товарный фетишизм затрагивает собой все связи, вовлекает в свой оборот любые отношения, независимо от того, написано ли на них, что они являются «человеческими», или нет.

Стесненность, сопряженная с бедностью — это не столько «материальная», сколько символическая стесненность. Бедному человеку негде развернуться, в социальном пространстве ему принадлежит то место, которым невозможно обладать. Бедность вообще выражает собой проблематичность обладания. Фактически бедность выступает общим названием разнообразных затруднений, препятствующих овладению чем бы то ни было — и прежде всего самими частнособственническими практиками.

При этом, в логике нашего экономикоцентричного мира, если тебе ничего не принадлежит, то ты не принадлежишь уже и самому себе.

Бедность как стесненность предполагает особую разновидность символического насилия: не ты выделяешься, а тебя выделяют, не ты отличаешь, но на тебе клеймо предписанных тебе особенностей и отличий.

Болото

В современной социологии общество, в котором мы живем, понимается как мир социальных дистанций. Жесткий императив этого мира таков: «Ты существуешь, пока сам проводишь дистанции, отделяющие тебя от других». Иными словами, пока ты способен от кого-то дистанцироваться, выделить, отличить себя от других — ты существуешь. Как только ты утрачиваешь эту возможность, и становишься лишь отличающимся, но не отличающим субъектом, считай, что тебя больше нет.

Но это в предельном случае. Обычный же вариант предполагает более мягкую форму того же самого: если твоя возможность отличать себя от других по любым известным тебе основаниям, уступает возможности других отличать себя от тебя, ты оказываешься помещен в гетто.

Это и есть современное воплощение обездоленности — занимать то место, которое занимать невозможно, но с которого невозможно и сдвинуться.

Прибегая к метафорам, отметим, что положение бедного человека больше всего напоминает ситуацию тонущего в болоте: болотистая почва слишком топкая, чтобы на ней можно было бы устоять, и слишком вязкая, для того, чтобы вылезти и спастись.

С точки зрения социальной теории, бедность выражается в абсолютном сужении перспектив социальной мобильности: бедность — это когда невозможно «подняться», «занять положение», «продвинуться». Иными словами, бедность — это когда очень мало шансов воспользоваться «социальными лифтами» (к ним по традиции, заложенной Питиримом Сорокиным, причисляют образование, брак, госслужбу и т.д.), способными поднять тебя хотя бы на несколько ступеней общественной иерархии.

Бедность и порок

Бедность предполагает многочисленные формы притеснения, доминирования, давления, которые могут испытываться людьми в обществе.

«Беда не приходит одна» и положение обездоленного человека характеризует именно суммарный эффект обездоленности, когда материальные трудности влекут за собой проблемы статуса, а статусные проблемы оборачиваются в свою очередь отсутствием достатка.

Вопреки хрестоматийному утверждению, гласящему, что бедность не порок, обездоленность выступает прежде всего предметом моральной оценки. Эта оценка и в самом деле не обязательно сводится к осуждению: напротив, отношению к бедному в культуре преисполнено жалостливых интонаций. Однако жалостливый тон выступает наиболее верным признаком снисходительности: бедный по умолчанию описываются как «тоже люди», которым в жизни «тоже» чего-то там причитается, и которые «тоже» не всегда заслужили того, что с ними случилось.

При этом «этическая» жалостливость сродни «физиологической» брезгливости: в предельном выражении она позволяет отделить от себя то, к чему не следует прикасаться, в более мягком — тех, с кем ни при каком условии не следует сближаться. В подобном отношении состоит хитрость любой «благотворительности»: сблизиться лишь для того, чтобы не только обозначить, но и сделать наглядной существующую дистанцию (в порядке демонстративного воплощения принципа: «Сытый голодного не разумеет»).

История без бедности

Систематический интерес к бедности не как к поводу для моральных рассуждений, но как предмету исследований, характерен, прежде всего, для социалистических (хотя бы по духу) теорий.

Сторонники других теоретических доктрин предпочитают держаться от проблем бедности на почтительном расстоянии, ограничиваясь пространными морализациями по ее поводу.

Этот подход, связанный если не с моральным осуждением бедности, то, по крайней мере, с обсуждением ее на языке моральных предписаний и инвектив, имеет весьма длительную историю. Собственно, речь в данном случае идет не об истории исследования проблемы бедности, а об истории ее умолчания, когда перевод рассуждений о бедности в режим рассуждений о морали маскирует собой нежелание каким-то образом соприкасаться с этой проблемой.

Античность связывает с бедностью невозможность заботы о своей душе (или о собственном Я), условием которой выступает перепоручение заботы о теле другим людям. С античных времен атрибутом бедности выступает физический труд, противопоставленный аристократическому «философскому» созерцанию. Бедность понимается при этом не как проявление экономической обездоленности, а как «духовная» ограниченность, сопряженная со слишком приземленным складом ума и соответствующим типом деятельности (с этой точки зрения бедны, к примеру, даже состоятельные торговцы).

Христианство, вопреки античной мудрости, провозглашает блаженство «нищих духов», связывая при этом любые тяготы человеческого существования с первородным грехом. Именно в христианстве проблема обездоленности приобретает не только экзистенциальный, но и эсхатологический смысл. При этом из проблемы заботы о душе она становится проблемой ее спасения.

На грани

В Новое время с его стремлением к секуляризации и «расколдованию мира» проблема бедности постепенно превращается в проблему заботы не о душе, а о теле. Не имеет значения, способен ли обездоленный заботиться о душе, не важно имеет ли он шанс спастись, важно то, что он не способен к самообладанию.

Новоевропейский человек — это homo oeconomicus, человек-собственник. Он живет в соответствии с императивом: «Не обладая — не существуешь!»

Самообладание для новоеропейского человека — основа идентичности и одновременно основополагающая практика. Любое обладание начинается с обладания собой, а значит именно обладая собой, человек налаживает отношения с миром в роли субъекта — хоть «морального», хоть «разумного», хоть «хозяйствующего». При этом бедность в эпоху Нового времени обозначает вызов уже не аристократической «элите», даже не самому принципу сословной диффиренциации, а человеческой субъективности. Попросту говоря, бедность мешает человеку быть субъектом.

Эта установка новоеропейского сознания имеет и обратную, довольно-таки неприглядную сторону.

Борьба за право быть субъектом лишь при условии существования социального государства превращается в борьбу с бедностью; когда социальное государство неразвито или отсутствует, подобная борьба оборачивается борьбой с самими бедными.

Именно эту тенденцию борьбы с бедными впервые четко уловил Маркс, прочувствовавший, какие антагонистические страсти скрывают в себе отношения между классами, и какие бездны обозначает собой экономическая власть, находящая выражение в эксплуатации и отчуждении труда.

Вместе с тем, исследовав материальную сторону применения экономической власти, Маркс оставил без должного внимания символические формы ее существования, которые имеют не менее принципиальное значение для понимания феномена бедности.

Бедность находит выражение не только в диалектике относительного и абсолютного обнищания рабочего класса, но, возможно, прежде всего в том, что бедный все время рискует своей субъективностью. Субъективность бедного всегда на грани исчезновения, соответственно, на грани исчезновения постоянно находится и он сам. Бедность предполагает в первую очередь блокировку множества механизмов обладания идентичностью. Проще говоря, бедный постоянно вынужден доказывать, что он человек.

Бедная Россия

Ни для кого не является тайной, что второе пришествие капитализма в России обернулось, прежде всего, демонтажем советской модели социального государства. При формальном сохранении этого понятия в Конституции государственная бюрократия в постсоветский период сделала все для того, чтобы порушить систему социально-государственых институтов, доставшихся нам в наследство от эпохи социализма. При этом никакой другой аналогичной системы создано не было, что подтверждается фактическим исчезновением самой постановки вопроса о бесплатном здравоохранении и образовании, а также в неуклонном сокращении бюджетных мест в вузах и т.д.

Рынок в России формировался как структура, само существование которой оказалось несовместимым с функционированием институциональных механизмов социального государства (при том, что удельный вес теневой, коррупционной экономики в области медицины и образования продолжает оставаться непомерно высоким).

Это непосредственно сказалось на ситуации с «новыми бедными», которые возникли в результате массового обнищания бюджетной сферы еще в начале 1990-х годов и появлении категории нищих или полунищих «бюджетников». Невиданное даже по меркам Латинской Америки социальное и экономическое расслоение, возникшее в тот же период, сказалось не только на материально-экономическом статусе «новых бедных», но также нашло выражение в принципиально новом отношении к бедности.

Отношение к бедности в современной России выступает прямым продолжением установившегося здесь культа гламура и роскоши. Достаток в рамках этого культа приравнивается к обладанию достоинством, состояние становится меркой человеческой состоятельности, а богатство — вопреки традиционным этическим канонам — превращается в чуть ли ни главный критерий репутации и признания.

Возникший за последние двадцать лет русский гиперкапитализм вызвал к жизни особую антропологию, в соответствии с которой человек есть то, что у него есть. Эта антропология является не способом отождествить мораль и успех, а скорее практикой достижения успеха, полностью подминающего под себя мораль.

Культ гламура и роскоши удачно оттеняется постсоветской апологией бомжа.

С точки зрения массового восприятия бомж находится не только «по ту сторону» собственности и обладания, но и «по ту сторону» большинства проявлений человеческого в человеке. Кромешный ужас нищеты сублимируется в сознании постсоветского обывателя таким образом, что он находит бездомную собаку даже более человечной, чем бездомного человека.